6 февраля, 2012
Как Патрик Кейсмент стал психоаналитиком

(Введение к его книге "Обучаясь у жизни")

 

Выбор психоаналитической карьеры многими психотерапевтами коренится в глубине их собственного опыта. Видимо, наше приближение к клинической работе происходит под влиянием, иногда значительным, нашего жизненного опыта. Таким образом, теоретическая ориентация, к которой мы, в конце концов, приходим, клинический подход, техника, которой мы отдаем предпочтение, вполне могут быть выбраны субъективно, а не объективно, как нам хотелось бы думать.

 

К сожалению, редко встречаются открытые попытки раскрытия связи между жизненным опытом и клинической направленностью психоаналитика, возможно, это объясняется тем, что большинство аналитиков предпочитают не открывать публике свои персональные подробности, имея на это полное основание. Такое самораскрытие практически неизбежно «загрязнит» перенос и создаст помехи в клинической работе, которая лежит в центре профессиональных усилий.

 

Мне предстоит трудный выбор. Должен ли я только косвенно обратиться к теме этой статьи, проявляя заботу о сохранении приватности моей личной жизни, о чем я всегда помню в клинической работе? Или все же воспользоваться преимуществами той стадии жизни, на которой меня попросили осветить эту тему? Приняв решение не начинать никакой новой клинической работы и до выхода на пенсию продолжать работу с нынешними пациентами, я получил необычную возможность направить обозначенную тему в русло дискуссии, не думая о сохранении относительной анонимности, которой обычно я требую от себя.

 

Далее последуют виньетки из моей собственной жизни и опыта, с комментариями к которым со временем я пришел. В соответствующий момент я опишу, как этот опыт повлиял на мое понимание клинического выбора. Даже если некоторые из этих виньеток не воспринимаются как исключительно важные, я включаю их потому, что для меня они затрагивают вопросы куда более значимые, чем были представлены в событиях того времени.

Турецкое удовольствие

 

Сразу после окончания Второй мировой войны в моей семье стали появляться новые виды продуктов, о которых мы, дети, ничего раньше не слышали. Одним из таких особых лакомств была первая коробка Турецкого удовольствия, попавшая в наш дом. Это была большая коробка с множеством замечательных кубиков необычной новой сладости, покрытой сахарной глазурью. Поскольку это был деликатес, каждому из нас разрешилось взять «только по одному кусочку» после обеда. Это было правило, выполнение которого тщательно контролировалось взрослым, пока коробка передавалась по кругу.

 

К своему стыду, о котором я со смехом вспоминаю даже сейчас, я тайно сделал несколько важных открытий об этих кусочках Удовольствия. Их размер не был одинаков. И если более крупный кусок разрезать пополам, край, по которому проходил разрез, можно было легко замаскировать, обваляв его в сахаре. И тогда он выглядел точно таким же, как все другие куски. Или, если быть более точным, он выглядел бы таким, как другие маленькие куски! Я мог незаметно для других увеличить свой дневной рацион. Однако достигал я этого с помощью воровства, но это было так легко, что я продолжал это делать. А кусочки становились все меньше и меньше. Но, казалось, никто ничего не замечал!

 

Хотя мне удалось избежать наказания за мое «преступление», без чувства вины не обошлось. Годы спустя, прочитав у Винникотта об антисоциальных тенденциях (Винникотт, 1956), я начал понимать этот частный опыт совсем по-другому. Я повторял свое преступление с неосознаваемой надеждой, что меня поймают. Но поскольку моя делинквентность оставалась нераскрытой, у меня было мало причин или не было их вовсе, чтобы отказаться это делать. Мне нужен был кто-то, кто заметил бы что происходит, и помог бы мне остановиться. Однако никто ничего не замечал, я оставался с ложной победой от повторяющегося удаления в понимании того, что я делал. Мое более глубокое ожидание, как я сейчас понимаю, не получило родительского ответа, которого я неосознанно искал. Поэтому, вместо облегчения в связи с тем, что мне помогли прекратить «воровать», у меня осталось чувство вины на многие годы.

 

Этот опыт очень помог мне в клинической работе. Начиная с раннего опыта работы в должности социального работника, осуществляющего надзор за условно осужденными и заканчивая работой психоаналитика, я мог распознать эту неосознаваемую надежду, на которую указывал Винникотт, описывая «антисоциальную тенденцию». С тех пор я несколько перефразировал Винникотта (1958:308-9):[Винникотт] наблюдал, что когда ребенок лишен чего-то важного для его безопасности и развития на протяжении длительного времени, он может, не теряя надежды, начать поиск недостающего в символической форме, посредством воровства. Кто кроме Винникота был способен распознать эту веру в неосознаваемую надежду даже в воровстве? (Кейсмент, 2002)

 

Гений Винникотта помог ему разглядеть это. Я был поражен, как часто оказывались правдивыми его наблюдения относительно тех, кто становился делинквентным, когда неосознаваемая мечта не получала ожидаемого ответа.

Теперь извинись

 

По всеобщему мнению, я был самым сложным и утомительным ребенком в семье. Поэтому неудивительно, что меня часто призывали к ответу за плохое поведение.

 

Однажды, когда мне было около десяти, меня послали в свою комнату «остыть». Я живо вспоминаю совершенно новое понимание, которое пришло ко мне в этом случае. Я внезапно, впервые в своей жизни, осознал, что действительно обидел своего отца. И я почувствовал, опять же, впервые за все время, что меня это по настоящему взволновало. Я думаю, что именно с этого момента я начал открывать способность заботиться (capacity for concern), о которой также писал Винникотт (Винникотт, 1963).

 

Хорошего продолжения, однако, не последовало. Я помню, как спустился вниз по лестнице с чувством, подобным драгоценному дару. Я испытывал раскаяние, которое возникло само по себе, я шел сказать «прости» моему отцу за то, что обидел его: сказать то, что я действительно чувствовал тогда.

 

Мои родители, конечно, не могли знать о той перемене, которая произошла во мне, пока я был один в своей комнате. И, как часто случалось в то время, мать встретила меня словами: «А теперь извинись перед папой». Я помню чувство полного опустошения. Дар, который я обнаружил в своем сердце, казалось, был полностью разрушен. Я не мог сказать «извини», которое требовалось от меня, так как это было совсем другое извинение, не такое, как я представлял себе. Получалось, что ради подчинения требованиям родителей (несмотря на их понятность) я должен был, как бы, предать свой дар, который я пришел преподнести. И я знаю, что мой дар не был преподнесен, по крайней мере, тогда.

 

В дальнейшей жизни я начал понимать, что критически важным для меня в тот момент был поиск себя настоящего, что существенно отличалось от всего, связанного с уступчивостью или хорошим послушным поведением, которое не обязательно сопровождалось соответствующими чувствами.

 

Я думаю, что появившееся в последствии чувство существенного различия между послушным поведением и тем, что проистекает из внутреннего /настоящего /глубинного сэлф, берет начало именно от этого момента в моей жизни. Это квинтэссенция того, с чем мы встречаемся в нашей клинической работе, и что является намного более важным для пациента, чем любая поверхностная адаптация или послушное поведение. Некоторые пациенты нуждаются в нас, чтобы действительно удостовериться в этом не только в своей жизни, но и в аналитических отношениях.

 

Итак, несмотря на чувство опустошения, которое возникло у меня из-за того, что дар моего первого искреннего «прости» не был распознан и остался без ответа, этот момент продолжал служить мне долгие годы. И некоторые мои пациенты могли опосредованно извлечь из этого пользу.

 

С тех пор я понял, насколько естественным было то, что работы Винникотта мне так часто помогали. Я снова и снова испытывал облегчение, находя кого-то в том положении, в котором был я сам, и кто предложил понимание, близкое моим переживаниям и часто важное для моего ключевого опыта.

С верой

 

Нет ничего удивительного в том, что, будучи трудным ребенком дома, я оставался трудным ребенком и когда пошел в школу-интернат. И как раз перед моим последним семестром в этой школе (в возрасте тринадцати лет) очередной раз меня вызвали в кабинет директора. Это был самый необычный мужчина, сочетающий жесткую дисциплину с несомненной любовью к детям (мальчикам). И в ответ они, возможно, все без исключения, любили его. Но, несмотря на мою любовь и уважение к директору, я оставался неисправимым. Однажды я в очередной раз ожидал «выговора» или наказания за свою оплошность. Однако, вопреки моим ожиданиям, директор прочел мне короткую лекцию. Он сказал мне: «У меня есть для тебя новости. Весь персонал отчаялся тебя исправить. Испробовано было все, но ничего не помогло. Не была испробована, лишь одна вещь. Никто не подумал о том, чтобы дать тебе ответственное поручение, так как никто не видел в тебе способности быть ответственным. Поэтому я собираюсь рискнуть. Я собираюсь возложить на тебя ответственность быть Школьным Префектом. Пожалуйста, не подведи меня».

 

Я был совершенно изумлен. Никто никогда не видел во мне ни малейшего потенциала ответственности. Я воспринимался как «трудный», «плохой»; такую репутацию я, очевидно, заслужил, и продолжал так жить до этого момента. Но сейчас, впервые, кто-то увидел во мне способность быть другим. Тогда я принял решение сделать все, что в моих силах, чтобы оправдать доверие директора.

 

Это был абсолютно новый опыт. Здесь были и признание моей возможности быть другим, и пришедшее с ним одобрение, которого всегда недоставало ранее. Этот опыт также очень отличался от всего того, что я узнал в общении с другими. Поэтому неудивительно, что позже меня так привлекала концепция Александера о корректирующем эмоциональном опыте. (Alexander, F. 1954; Alexander, F., French, T.M. et al. 1946). Вера директора в меня была явно «корректирующей». Это также был ключевой эмоциональный опыт. Может быть, я думал, что такой опыт помогает людям измениться.

 

Понемногу я начал верить в то, что именно забота и вера в людей, будь-то условно осужденные, либо пациенты в психотерапии, помогают людям начать воспринимать себя иначе и, следовательно, жить по-другому. Правда, однако, заключается в том, что прошло длительное время, прежде чем я осознал, что в этой точке зрения не хватало чего-то очень важного (смотри далее).

Опыт прерывания и глубокое бессознательное

 

Одно особенное переживание дало мне поразительную возможность увидеть бессознательное в работе. С тех пор я остаюсь под большим впечатлением от этой глубокой области ума, которая может действовать столь незамедлительно и точно, находясь всецело за пределами нашего осознания.

 

В то время, когда я только начал интересоваться психоанализом, мне довелось побывать на выступлении Ростроповича, где он играл концерт Дворжака для виолончели. Добравшись до своего места в зале, я обнаружил, что сижу во втором ряду, прямо напротив солиста. Между солистом и мной не было больше никого, и это позволило мне испытать чувство, будто концерт играют только для меня.

 

Не припоминаю, чтобы слышал этот концерт ранее. Тогда, в этом наиболее интимном  сеттинге (позабыв об окружающих), я чувствовал, что поднимаюсь на новый уровень существования. Я не знал концерта, и последняя часть явилась для меня полным сюрпризом. Как раз в тот момент, когда казалось, все завершается, к виолончели присоединилось соло на скрипке, и два инструмента парили в царстве музыки. Это был абсолютно уникальный опыт для меня. И я был особенно рад, что пошел на этот концерт один, так как чувствовал, что не вынес бы шокирующей необходимости разговаривать после этого. Для меня было важно, чтобы меня не беспокоили в этом только что открывшемся мире, который лежал так далеко за пределами слов.

 

Я действительно нуждался в длительной прогулке в одиночестве после концерта, чтобы вобрать в себя этот опыт, наслаждаться им и опускаться на землю очень медленно. К сожалению, я пообещал пойти на вечеринку. И там я, конечно, упал на землю с тяжелым ударом: с музыкой Боба Дилана, играющей так громко, что никто ни с кем не мог по настоящему общаться. Это была катастрофическая антикульминация.

 

Прошло несколько недель с тех пор, и у меня появилась случайная возможность осознать, что для меня это означало прерывание непрерывности. Я смотрел телевизор в одиночестве, программу о помощи детям в Югославии того времени. Нам показывали, как матерей там поощряли выходить на работу, в то время как за их младенцами и маленькими детьми присматривают в яслях. Говорилось, что это «более эффективно», чем когда за одним или двумя детьми смотрит их собственная мать. При такой системе няня могла смотреть за целой группой детей, а мать, следовательно, освобождалась, чтобы идти на работу.

 

Затем нам показали сцену, в которой однолетнего ребенка, привязавшегося к первой няне, передают в руки к новой няне, которая будет смотреть за ним на протяжении следующего года. А ребенок поворачивается к няне, которую знает, и старается уцепиться за нее.

 

В этот момент появилась фоновая музыка. Я услышал только первые четыре ноты и внезапно обнаружил себя в слезах, рыдающим так сильно, как никогда. Этот плач, казалось, исходил из такой глубины внутри меня, что всего меня сокрушило от боли. Я думал, что схожу с ума. Затем, очень постепенно, я начал обращать внимание на музыку снова. Играла виолончель с оркестром, это была медленная часть, казавшаяся знакомой, но я не мог точно вспомнить, откуда она. Затем для меня начало проясняться, что это может быть часть из виолончельного концерта Дворжака. Я только что купил запись концерта, но не успел еще ее прослушать. Поэтому, когда почувствовал, что уже вполне пришел в себя, я поставил проигрывать медленную часть. И там были эти четыре ноты, которые я слышал как раз перед тем, как заплакал: первые ноты медленной части.

 

На протяжении нескольких лет я вспоминал этот случай как исключительный пример вневременности бессознательного, и той незамедлительности, с которой бессознательное может вспомнить и установить связи. Только четыре ноты соединили меня с концертом, на котором я чувствовал такой душевный подъем: ноты, которые до этого я слышал только однажды. И я подумал, что мой плач связан с разрушением того опыта, который был внезапно разбит настолько отличающейся музыкой на вечеринке.

 

Годы спустя, когда, в конечном итоге, я был в анализе, я начал воспринимать эту последовательность по-другому. Мой аналитик просто спросил меня: «О чем была эта программа?» Я рассказал ему тогда, что она была об организации помощи детям, и я описал все, что говорил выше об этой телепередаче. Он просто выбрал одну деталь из этого: «Итак, это было о ребенке, которого передали в руки новой няне». Он не должен был говорить больше ничего, чтобы я немедленно осознал очевидную связь с моим собственным ранним опытом. Интересно, что до этого я не позволял себе видеть эту столь очевидную связь. Меня также передавали от одной няни к другой в первые годы жизни. Семейная история гласит, что я обычно был настолько трудным ребенком с каждой из них, что ни одна няня не оставалась больше, чем на год, а то и меньше. Итак, мой опыт привязанности часто разрушался. Не удивительно, что я обнаружил себя плачущим, когда мне напомнили об этом и телепередача, и эмоциональное переживание от концерта, которое также было резко прервано.

 

Со временем я пришел к выводу, что осознание этой связи произошло в то время, когда у меня сформировались прочные отношения (я имею ввиду в моем анализе). Это дало мне возможность чувствовать себя в достаточной безопасности для того, чтобы разрешить себе начать осознавать и другое значение, уходящее далеко за пределы музыки. Несколько лет позже я пришел к пониманию еще более глубокого уровня моего плача, который происходил из периода, когда еще не было никаких нянь. Моей первой привязанностью (конечно же) была мама, которую я, казалось, потерял так внезапно, когда меня передали попечению серии разных нянь. Возможно, самый ранний период времени с моей матерью казался «музыкой только для меня», которую я как будто потерял, внезапно и травматично, может быть навсегда. Так что плач, в самой своей глубине, проистекал из того времени, которое находилось полностью за пределами сознательной памяти.

Решение обучаться психотерапии: дальнейшее укрепление или возврат к послушанию?

 

Я начал свою первую терапию в состоянии кризиса; у меня была серьезная депрессия, я не видел смысла и цели в моей жизни – отчаяние, которое тянулось несколько лет в той терапии. Поэтому для меня казалось очень важным, когда мой терапевт того времени прерывала следующий поток моих самообвинений замечанием, что я, кажется, не осознаю своей одаренности. «Какой?»- резко отвечал я. Тогда она старалась убедить меня в том, что я, по ее мнению, могу стать «одаренным терапевтом», если позволю себе обучаться. Я естественно был польщен и, в конце концов, подумал: «Почему бы и не начать тренинг?» Это было лучше, чем вовсе не иметь никакой цели в жизни.

 

Итак, я начал психотерапевтическое обучение, но я откладывал начало своей практической работы (ведение терапевтического случая) до завершения трех лет теоретического обучения. Никто не понимал, почему я не начинаю работу, не понимал также и я. Мое объяснение того времени сводилось к тому, что у меня нет комнаты для консультаций. Но я также и не торопился найти ее или договорится о комнате для себя и использовать ее для консультаций.

 

После такой длительной задержки я начал, в конце концов, принимать пациентов. Спустя какое-то время, всем им, казалось, становилось лучше. Но у меня было нелегкое чувство обмана; чувство, которое становилось еще более серьезным, когда я замечал на клинических семинарах, что другие терапевты говорят о «работе с негативным переносом», тогда как мои пациенты, казалось, воспринимали меня только положительно.

 

Со временем я начал понимать, что мои пациенты добивались улучшения, чтобы доставить мне удовольствие. Затем мне открылось, что они, должно быть, ведут себя в своей терапии со мной во многом таким же образом, как я вел себя со своим терапевтом. Я начал обучение, чтобы порадовать ее, так как решение об обучении исходило на самом деле не от меня. Поэтому то, что поначалу казалось моим ответом на укрепление моего потенциала, как это было с директором школы, могло быть уступчивостью по отношению к чьему-либо льстивому взгляду в отношении меня. Ретроспективно, моя терапия стала восприниматься чем-то не более чем «анализом фальшивого Я». Она не была радикально направлена на (исследование) того, что оставалось неосознанным, не уделяла внимание моему глубинному Я или моему самообвинению. Нет ничего удивительного в том, что я чувствовал себя обманщиком как терапевт.

 

Это прояснилось для меня самым драматическим образом. В один из уикендов я принимал участие во встрече с некоторыми моими коллегами – гештальт - психотерапевтами. Среди них была и мой бывший терапевт, которая в одном из упражнений решила проработать взаимоотношения с другой коллегой (Г-жой А), также присутствовавшей здесь. Следуя гештальт - процедуре, г-жу А. пригласили дать ответы самой себе на то, что говорилось ей из «пустого кресла». В процессе последовавшего обмена горячими высказываниями, моя терапевт разразилась слезами и призналась, что не может справляться с открытой злостью или агрессией.

 

Мне посчастливилось встретить моего бывшего терапевта на обратном пути после гештальт- сессии, и я сказал ей: «Я взволнован тем, что случилось здесь между вами и г-жой А.» Но это было также и очень полезным. Это помогло мне понять, почему я никогда не мог сердиться на вас». На что она ответила: «А много ли было такого, на что нужно было сердиться?»

 

Этот ответ направил меня в анализ. Поскольку показал мне так, что я не мог этого не увидеть, что на протяжении моей достаточно продолжительной терапии я никогда не мог свободно развить негативный перенос с моим терапевтом. Любой гнев, направленный на нее, даже если это был переносный гнев, казалось, всегда воспринимался ею лично (на свой счет), и как нечто такое, что она не могла вынести. Мой терапевт всегда переводила его от себя на кого-то другого вне консультационной комнаты. Результатом было то, что мое восприятие своего гнева как слишком сильного для одного человека, казалось, получало регулярное подтверждение. Не удивительно, что я никогда не мог принять гнев своих пациентов, даже переносный. Не удивительно также, что мои пациенты были способны проявлять только улучшение, чтобы порадовать меня.

 

Я был теперь перед лицом нового кризиса. Я мог видеть теперь веские причины, почему я чувствовал себя обманывающим терапевтом. Возможно, я должен был прекратить работать терапевтом. Поэтому я начал искать самого лучшего терапевта, которого только мог найти. Я хотел, чтобы он помог бы мне прекратить работать терапевтом, в надежде не причинять в дальнейшем вреда моим пациентам. Либо чтобы он помог мне восполнить недостаток моей предыдущей терапии, чтобы я мог более искренно работать с моими пациентами.

 

Источник. Спасибо Харьковскому психоаналитическому обществу.